Ничто не свидетельствовало о том, что он был трусом. В 1939 году он добровольцем отправился на фронт, хотя мог преспокойно оставаться в Берлине в должности секретаря Геббельса, а еще до этого он посмел вступить в спор с Геббельсом, который плохо обращался со своей женой Магдой, потому что был влюблен в актрису Лиду Баарову, а еще до этого он ради партийной работы рисковал своим местом учителя и даже потерял его. Он был умелым и предприимчивым организатором, и, когда никто в Берлине не захотел предоставлять партии помещения для собраний, он договорился о выступлениях Геббельса в берлинском теннисном зале; он организовал службу военных корреспондентов и сам тоже писал статьи. Одновременно он не раз запускал руку в партийную кассу, в крепости Бреслау окружил себя роскошью, был твердолобым, заносчивым и беспощадным. Да, Герда Вольф была права, Карл Ханке в самом деле был совершенным творением нацизма, «лучшим из лучших»!
Когда я рассказал Максу о карьере Ханке, он даже прищелкнул языком. Он сгорал от любопытства, слушая мои долгие телефонные разговоры о Ханке, которые я вел с одним из знакомых историков.
— Храбрость — это ведь хорошо, да?
Мы сидели на балконе и ужинали. Я всегда думал, что хорошо, наверное, быть отцом и объяснять сыну, как устроен мир, — возможно, мне в детстве не хватало этих рассказов, ведь у меня не было отца. Я не знал, что дети, задавая трудные вопросы, считают их легкими и ожидают простых ответов, поэтому, слыша сложный и взвешенный ответ, они бывают недовольны. К тому времени я это уже понял. Я взглянул на вечерний небосклон, отпил глоток вина и приготовился к тому, что Макс будет недоволен моим ответом.
— Храбрость — это хорошо, если речь идет о добрых делах. А если речь идет о чем-то плохом, то храбрость — это…
Я помедлил. Сказать «нехорошо» — слишком слабо, сказать «плохо» — слишком сильно.
— Храбрость — это плохо?
— Тут ведь дело обстоит так же, как с усердием. Если ты усердно делаешь что-то хорошее, то твое усердие хорошо. Если же ты усердно роешь яму, чтобы в нее свалился твой сосед и сломал себе ноги, — это плохо. А стало быть, если то, что ты роешь яму, — плохо, то и усердие, с которым ты ее роешь, нехорошо.
Макс задумался так глубоко, что между бровями у него образовалась складка.
— А если бы Ханке был трусом, то он был бы хорошим?
— Храбрый или трусливый, усердный или ленивый — если дело неправое, то это уже не имеет значения.
В самом ли деле это так? Разве трусость и леность, которые препятствуют выполнению плохих дел, не являются добродетелями?
Макс тоже меня об этом спросил:
— А если я буду лениво копать яму, она получится неглубокая и сосед себе ничего не сломает?
Этот сюжет отвлек его в другую сторону.
— А вообще ведь, если я рою яму соседу, я же сам в нее упаду, да?
— Это совсем другая история.
Вместо того чтобы последовать за новым поворотом разговора, я решил завершить прежнюю тему:
— Смысл храбрости, усердия, бережливости и аккуратности зависит от того, на какое дело они направлены.
— А если я сам не знаю, что хочу купить, когда коплю деньги и проявляю бережливость?
На секунду я было подумал, что Макс надо мной смеется. Однако на лбу у него снова образовалась складка, и взгляд его был серьезен.
— Накопишь и потратишь на что-нибудь хорошее.
— А если я потрачу их на что-нибудь плохое?
Тут я понял, что, ответив Максу так, как я считал правильным, я сказал то, во что сам не верил. Пусть храбрость и не такая большая добродетель, как справедливость, правдивость или любовь к ближнему, она как-никак добродетель, и уж если этот Ханке существовал на свете, то, по мне, лучше бы он был храбрым, чем трусливым. Мне не нравятся лентяи, и я не люблю, когда люди не умеют обходиться с деньгами, не люблю, когда они переворачивают свою жизнь вверх дном. Я ведь сын своей матери. Мне не хотелось продолжать разговор с Максом о том, хорошим ли целям служат усердие и прилежание, которых я ожидал от него в учебе, или порядок, который он должен был поддерживать в квартире. На первый вопрос Макса мне следовало ответить так: да, быть храбрым хорошо, но одной храбрости недостаточно. Однако я упустил момент. Поэтому я сказал:
— Потратить на что-нибудь плохое? Нет уж, будь добр, воздержись.
9
По справке я узнал номер телефона Маргареты, сестры Барбары. Я позвонил ей, и едва я назвал свою фамилию, как она перебила меня:
— Я уже и не надеялась, что вы объявитесь.
— Вы…
— Я несколько лет назад ждала, что вы позвоните. Когда вы виделись с моей сестрой?
— Это было, как вы сами говорите, несколько лет назад.
— Барбара мне рассказала тогда, что вы интересуетесь тем, кто мог написать о нас в своем романе и что по этому поводу есть в бумагах, оставшихся от матери. Вам это еще важно знать?
— Да, важно.
— Приходите в субботу в одиннадцать. Если захотите сделать копии, прихватите с собой копировальный аппарат.
Она повесила трубку.
Я раздобыл копировальный аппарат и в субботу в точно назначенный час был у ее дверей. Чтобы не опоздать, я приехал пораньше и ждал в машине за углом. Маргарета Биндингер жила в пригородном районе, отстроенном в пятидесятые годы, занимая половину двухквартирного дома с садом. В таком вот районе я бы с удовольствием провел свое детство. Мы с матерью по воскресеньям иногда гуляли там, и я с завистью смотрел, как все здесь практично и удобно устроено: дома с подвалами и с высокими чердаками, с балконом на втором этаже и с туалетом внизу при входе, сады с террасой, качели, перекладина для выбивания ковров, фруктовые и декоративные деревья, овощные грядки, а по улицам носились дети на роликовых коньках, размечали мелом на асфальте площадки для футбола и лапты, расчерчивали квадраты для игры в классики. Сейчас и дети, и деревья выросли, в садах остались только газоны, декоративные кусты и цветочные клумбы, а улицы заполнены тесно припаркованными автомобилями.
На садовой калитке снаружи была кнопка звонка, а ручка была внутри. Я не решился просунуть руку сквозь прутья и открыть калитку и позвонил. Дверь в дом отворилась, Маргарета Биндингер сказала:
— Надеюсь, вы откроете калитку без моей помощи.
Она стояла на пороге и ждала, пока я подойду к дому. Роста она была невысокого, худенькая, с землистым лицом, на котором застыла гримаса, отчетливо говорящая мне, что она хочет от меня поскорее отделаться. Не отвечая на мое приветствие, она показала на копировальный аппарат и спросила:
— Он много тока потребляет?
— Я не знаю. Я вам конечно же…
Она отмахнулась:
— Я вовсе не собираюсь брать с вас деньги за электричество. Просто аппарат очень компактный, и я подумала, не купить ли и мне такой же.
Она повернулась и пошла в дом. Только теперь я заметил, что правая нога у нее короче левой и она опирается на палку. Она провела меня в комнату, выходящую окнами на улицу, и предложила сесть за большой стол на один из шести стульев. На столе лежала папка, она села напротив.
— Я…
Она снова знаком прервала меня. Не дав мне объяснить все толком, она стала задавать короткие вопросы, ожидая таких же коротких ответов, и проявляла явные признаки нетерпения, если ответы получались длиннее. После того как я рассказал ей о Карле и о том, как искал автора этой книги, она спросила:
— А почему, собственно, вас интересует этот автор?
— Он был знаком с моими дедушкой и бабушкой, он знает места, где я провел детство, он написал роман, окончание которого я очень бы хотел прочитать, ну и наконец, мне просто любопытно.
Она посмотрела мне прямо в глаза.
— Нет, вам не просто любопытно… А впрочем, меня это не касается. Барбара сказала, чтобы я вам помогла, так отчего же не помочь? Бумаг, кстати, не так уж и много.
Она положила ладонь на папку.
— Мама не вела дневников. Она хранила письма — письма своих родителей, своей лучшей подруги, моего отца и наши с сестрой письма. Несколько писем написаны человеком, о котором я не знаю ни кто он такой, ни где они познакомились.