Она разлила чай, добавила меду и размешала.

— Возьмем чай с собой? Пойдем в постель?

Когда мы легли, я никак не мог уснуть. Барбара ластилась ко мне, она положила голову на мое плечо, ее правая грудь и рука лежали на моей груди, а правая нога у меня на животе. Сколько ночей я наслаждался тяжестью ее тела, словно оно меня заземляло. Однако сейчас я чувствовал себя неуютно, оно мне мешало, слишком тесно прижималось ко мне. Кроме того, Барбара уж слишком крепко спала. Неужели ей все равно, что я сейчас чувствую? Почему бы ей не бодрствовать, когда я не сплю? Мне хотелось оказаться в собственной постели, остаться наедине со своими заботами. Я не обижался на отца из-за того, что он смылся и не захотел заботиться обо мне. Не переживал оттого, что мать солгала еще раз и эта ложь была еще хуже, чем прежняя. Я не был подавлен, я был зол, это была сердитая, упрямая злость, которую я не мог направить на тех, кто ее вызвал. Взять несколько дней за свой счет, полететь в Нью-Йорк и выплеснуть свою злость на пожилого человека, который, вероятно, постарался забыть свое прошлое, — нет, это смешно. Вызвать мать на откровенный разговор и еще раз вытянуть из нее немного правды, ровно столько, сколько она соблаговолит мне открыть, сообразуясь с тем, что мне уже известно, — нет, это бессмысленно. Я не хотел обрушить свою злость на Барбару, не хотел отравить наши отношения, не хотел злиться на себя самого. Но куда мне было от этой злости деваться?

17

И следующие ночи я спал плохо. К раздражению, возникшему в первую ночь, добавились обида и разочарование, и я чувствовал в себе агрессивность, которая не поддавалась никаким уговорам и убеждениям и не желала утихать. Я не думал, что у меня было бы более счастливое детство, если бы я знал, что мой отец жив, но знать меня не желает. Не был бы я счастлив и потом, если бы принял решение найти его или отказаться от поисков. И жизнь моя не пошла бы в ином направлении, если бы я знал, что он жив, разве что я не стал бы устраивать поиски автора, написавшего роман о Карле. И вряд ли я стал бы писать ему, вряд ли поехал бы к нему, вряд ли даже спросил, чем закончилась история Карла. Но все это никак не уменьшало мою агрессивность.

В университетской библиотеке я заказал книги о деконструктивизме, и в особенности о деконструктивистской теории права. Деконструктивизм означает отделение смысла текста от смысла, который вложил в него автор, и обращение к тем смыслам, которые в него вкладывает читатель; но деконструктивизм на этом не останавливается, он вообще отменяет реальность, а признает только тексты, которые мы о ней пишем и читаем. Это полностью противоречит представлению об обязательном характере юридических и моральных правил. Разрешить эту проблему возможно только с позиций экзистенциализма — в статье говорилось о том, что де Баур с его деконструктивистской теорией права вызвал ренессанс экзистенциализма. Возможно, мне стоило почитать и об экзистенциализме, но я уже был сыт всем этим по горло. Насколько я понял, дело обстоит так: если текст говорит не о том, что имел в виду автор, а о том, что вычитывает из него читатель, то за конкретный текст отвечает не автор, а читатель текста. Если реальностью является не окружающий нас мир, а текст, который мы пишем о реальности и который мы читаем, то ответственность несут не реальные убийцы и не реальные жертвы, которых не существует, а скорее их современники, которые выдвигают обвинение в убийстве и наказывают за него. Как в результате из этого экзистенциалистского подхода выводится требование о готовности подвергнуть себя тому, на что обрекаешь других, я еще не сумел себе уяснить. Но чего стоит эта готовность, если других это затронет с высокой степенью вероятности, а тебя самого только в малой степени?

Итак, он остался верен себе. С той же игривой легкостью, которая понравилась мне в его романе и напугала в его письмах к Беате и в статьях военного времени, он жонглировал здесь понятием реальности и способами ее изображения, ролями автора, читателя, преступника, жертвы и современника, жонглировал проблемой вины и ответственности. Я вполне мог представить себе те статьи, которые он писал для «Ночного экспресса», писал, следуя линии, заданной майором Советской военной администрации, писал в собственном стиле, хваля вещи, заслуживавшие порицания, и порицая те, что заслуживали похвалы, и попутно восхваляя власть, которой он служил, и возводя ее в высший этический принцип. Что в конце концов остается? В конце этой жизни и в конце книги «Одиссея права»?

Я не любил своего отца, мне не нравилась его теория, которая освобождала от любой ответственности: от ответственности за то, что он написал, и за то, что он сделал. Одновременно меня восхищало то, как он прожил целую жизнь, всегда оказываясь в гуще событий, но снова и снова ускользая, а в конце еще и создав теорию, которая оправдывала подобный жизненный путь. Меня восхищала его игривая легкость, и даже осуждение ее далось не так легко, как мне бы этого хотелось. Я ведь и сам слишком легко, слишком играючи, слишком охотно оставался сидеть в зале ожидания истории.

Нет, я не любил своего отца. Однако моя агрессивность по-прежнему не уменьшалась. Меня не утешило сознание того, что я ничего не потерял, прожив без отца, которого не любил. Наоборот, мысль о том, что отец, нисколько не заботившийся обо мне, всегда и всюду думал исключительно о себе самом, только добавила мне агрессии.

Разговор с матерью вышел совсем коротким.

— Для меня он умер, — сказала она.

— Вы виделись хоть разок после Бреслау? Это он тебе сказал, чтобы ты сюда переехала? Он обещал тебе вернуться? Он поддерживал отношения со своими родителями после войны? Писал тебе из Америки?

— Для меня он умер.

Барбара терпеливо ждала недели полторы. В воскресенье за завтраком она спросила:

— Что будем делать дальше?

— Ты о чем?

— Мы больше не спим друг с другом.

— Мы ведь и раньше иногда…

— Нет, раньше мы если и не спали друг с другом, то не больше чем две-три ночи подряд.

Она сказала это так, словно я из себялюбия нарочно расстроил ее. Словно я сам не был расстроен.

Я возмутился:

— Мы несколько лет подряд не спали друг с другом.

— Ты с ума сошел.

Она беспомощно посмотрела на меня.

— Я…

Она вскочила на ноги:

— Ты упрекаешь меня за те годы, которые мы не были вместе? Мне что, извиниться за них, чтобы ты меня простил? Ты действительно сошел с ума.

Она вышла из кухни, однако в дверях еще раз обернулась ко мне. Я заметил, что она старается сдерживать себя. Я увидел и ямочку над левой бровью.

— Ты со мной больше не спишь. Даже никогда не приласкаешь. Не разговариваешь со мной. Вечером лежишь как бревно. Когда я ночью просыпаюсь, ты сидишь за письменным столом, а если я подхожу к тебе и спрашиваю, что случилось, ты смотришь на меня страдальческим взглядом. Я две недели жду, когда ты со мной заговоришь, сколько мне еще ждать?

— Не две, а полторы…

Она хотела что-то сказать, но осеклась, махнула рукой, покачала головой и ушла с кухни, а потом и из дома. Она не захлопнула дверь, оставила ее открытой, словно отдавая наш дом на волю ветра, чтобы нас занесло снегом, залило дождем, завалило палой листвой, покрыло пылью, похоронив под нею наш общий домашний уют.

Я прислушивался к ее шагам. Потом я встал, закрыл двери и убрал посуду со стола. Я знал, что был неправ и поступил нехорошо. Я знал, что и в другой раз поступлю так же. Мне было не избавиться от собственной агрессивности, и я отыгрывался на тех, на ком мог отыграться, — на Барбаре и на себе самом. На большой скандал меня не хватало, только на маленькие гадости. Но и в этом случае я могу натворить непоправимых бед.

Я не знал, что предпринять, что делать с Барбарой, с самим собой, с начавшимся воскресеньем. Я угодил в ловушку и не знал, как из нее выбраться. Я сел на балконе, слушал, как зазвонили колокола к началу церковной службы, слушал, как они звонили через час, после ее окончания. Я уснул, проспал несколько часов, проснулся с онемевшими от долгого лежания руками и ногами, встал и принялся готовить ужин, хотя для этого было еще слишком рано. Мне хотелось, чтобы наступило время ужина, чтобы вернулась Барбара и чтобы мы вместе сели за стол.