Мать повернулась ко мне и пристально посмотрела на меня:

— Или рассказать тебе, как наши же солдаты взламывали наши квартиры в поисках дорогих вещей? Или как они устраивали в подвалах оргии с проститутками? Или как бомба попала в здание почтамта и разорвала на части женщину, голова валялась отдельно, нога отдельно, внутренности отдельно, и ее по частям пришлось собирать в небольшой ящик? Или как бомба попала в одноколку, убила лошадь, а солдата взрывной волной швырнуло через улицу в сад перед соседним домом? Когда он, не веря своему спасению, с улыбкой поднялся на ноги, стена дома рухнула и похоронила его под собой. Или рассказать тебе об иностранных рабочих, о самых бедных из беднейших, обреченных на смерть, если их ранило пулей или осколком?

Она говорила все быстрее и все громче, и люди за соседним столиком стали оборачиваться в нашу сторону. Она отвернулась от меня и снова стала смотреть на озеро.

— И все же, несмотря ни на что, вновь пришла весна. Когда в мой день рождения я проснулась, стояла тишина. И я услышала, как поет дрозд, а в саду расцвели подснежники, набухли почки на кустах сирени. Утро было прекрасное, хотя повсюду, куда ни глянь, были руины и груды развалин. И дождь был прекрасный. На Страстную неделю впервые за долгое время пошел дождь. Он начался ночью, я спала в подвале с окном, открытым в сад, и проснулась от шума дождя. Я лежала и слушала, и мне не хотелось вновь засыпать, так это было прекрасно. Теплый, мягкий весенний дождь, и я почуяла, как пахнет мокрая пыль.

Она снова пожала плечами:

— Вот и все.

— Спасибо. Все на сегодня или все навсегда?

Она посмотрела на меня и с облегчением, и слегка кокетливо:

— Навсегда? Откуда мне знать, навсегда или нет?

17

Мы могли бы съездить туда и обратно за один день. Однако я обязательно хотел сделать остановку там, где жили дедушка и бабушка. Я хотел вновь увидеть их дом, ели рядом с ним, яблоню, самшитовую изгородь, лужайку и сад. Мне хотелось посидеть на берегу, посмотреть на озеро, покормить лебедей и уток. Мне хотелось услышать, по-прежнему ли два вокзала предупреждают друг друга об отбытии поезда ударом колокола. Я хотел показать маме тот мир, в котором вырос отец. Возможно, я таким образом хотел поразить ее, застать врасплох, выманить из укрытия, заставить потерять контроль над собой. Во всяком случае, я сказал ей о том, в каком месте мы находимся, лишь после того, как мы поселились в гостинице «Солнце», распаковали вещи, приняли душ и перед ужином отправились погулять по берегу озера.

— Ты решил, что я не обращу внимания на названия городков, через которые мы проезжали?

Она смотрела на меня насмешливо и вызывающе.

Я промолчал. Мы дошли до небольшого парка в том месте, где ручей впадал в озеро.

Здесь я с дедушкой всегда кормил лебедей и уток.

Я подошел к воде, достал из кармана завернутые в бумагу корки хлеба, которые собрал за обедом, и птицы так же, как прежде, подплыли ко мне еще до того, как я стал бросать им первые крошки, еще до того, как я раскрошил хлеб. Точно так же, как прежде, возникла небольшая толчея, и более быстрые и сильные выхватывали у слабых и медлительных куски прямо из-под клюва, а я, бросая хлеб прицельно, пытался соблюсти справедливость и равенство.

Мать посмеялась над моими попытками накормить всех уток поровну:

— Ты хочешь преподать им урок справедливости?

— Дедушка тоже смеялся надо мной. Он говорил, что такова природа: сильные получают больше, чем слабые, шустрые больше, чем недотепы. Только я ведь никакая не природа.

Мать протянула ладонь, я положил в нее ломоть сухого хлеба, она раскрошила его на мелкие кусочки и стала бросать крошки лебедям, двум белоснежным родителям и пяти светло-коричневым деткам.

— Лебеди мне нравятся больше, чем утки.

— Тебе никогда не хотелось побывать в тех краях, где прошло детство отца?

Она снова протянула мне ладонь и снова стала бросать лебедям крошки.

— Я прекрасно знаю, что последует за этим: «А какой был отец? Расскажи, как вы встретились, полюбили друг друга, поженились. Как получилось, что он ушел, как он умер?» — Она покачала головой. — Неужели тебе непонятно, почему я ничего не рассказывала? Я терпеть не могу рассказывать. Терпеть не могу. Ненавижу.

Она говорила в столь резком тоне, что я не решился вставить ни слова. Я знал, какой бывает мама в гневе; в этом состоянии от нее можно ожидать чего угодно, любой резкости, любого крика, любого насилия, и лишь дисциплинирующий строй слов и предложений, ею произносимых, препятствовал тому, чтобы она ударилась в крайность. В детстве иногда доходило до того, что она могла поднять на меня руку, и, хотя мне не было больно, я по-настоящему пугался. Мать била меня так, словно хотела отгородиться от меня, отделаться, прогнать прочь. Всегда, когда в ней закипал гнев, я начинал паниковать. Сейчас мне показалось, что она может включать и выключать свой гнев, словно играя со мной в какую-то игру. Я в этой игре участвовать не хотел.

Я дал матери еще несколько кусков хлеба, и мы кормили уток и лебедей до тех пор, пока кулек не опустел.

— Вернемся в гостиницу?

После ужина она спросила:

— А что ты сам знаешь об отце?

— Я знаю, что он вырос в этих краях; когда он был маленький, у него была лошадка на палочке и шапочка, сложенная из бумаги; став гимназистом, он получил от родителей галстук, костюм и велосипед в подарок, а потом костюм с брюками-гольф, ткань в елочку; а еще он собирал марки, пел в хоре, играл в ручной мяч, рисовал карандашами и красками, много читал, любил стихи, был близоруким, после окончания гимназии его освободили от военной службы, учился на юридическом факультете, отправился в Германию; а еще я знаю, что он не вернулся с войны.

Она рассмеялась:

— Ты знаешь больше, чем я!

Она снова помедлила, дожидаясь, не рассмеюсь ли я вместе с ней и тем самым закрою тему. Потом она глубоко вздохнула и заговорила:

— Он был настоящий любитель приключений. Швейцарец, студент юридического факультета, в один прекрасный день вдруг заявил, что с ума можно сойти от бесконечного сидения в учебных аудиториях и библиотеках, от попыток понять, что такое жизнь, а в это время мир за стенами гремит и взрывается, а вместе с ним взрывается право и человеческая жизнь. Я не знаю, каким образом он оказался в Силезии.

Мы познакомились в сентябре сорок четвертого года в Нойраде. Стоял солнечный, теплый денек, а вечером я пошла в садовый ресторан и там увидела его. Он сидел за столиком один. Я села за столик и стала ждать свою подругу и все время поглядывала на него — я ведь почти забыла, насколько привлекательно может выглядеть молодой человек, если на нем не мундир, а обычный костюм, твидовый костюм хорошего кроя, манишка, голубая рубашка и красный галстук в синюю крапинку. Он вдруг встал из-за стола, с улыбкой подошел ко мне и спросил, можно ли ко мне подсесть, и не соглашусь ли я прогуляться с ним, и не позволю ли пригласить себя на ужин. А я…

Она умолкла.

— И что дальше?

— Мы провели вместе весь вечер, а потом и всю ночь, и еще два дня и две ночи, а потом, утром третьего дня, поженились. Ему пришлось сразу же уехать, и я снова увидела его лишь в апреле сорок пятого в Бреслау. Он появился однажды утром в подвале разрушенного дома, в котором я жила, и принес мне швейцарский паспорт. Он говорил со швейцарским акцентом, и от этого все казалось светлее. И развалины, и страдания, и смерть не казались уже такими страшными. Он посмотрел на мой живот: «Береги себя и ребенка». Через несколько дней он свернул не на ту улицу, и его убили.

— Ты…

— Я все это видела. Он попрощался со мной, двинулся по улице, и тут его и застрелили. Так бывало иногда: только что ты мог беспрепятственно пройти по улице, и внезапно она превращалась в поле боя между немцами и русскими.

Когда она снова прервала свой рассказ, я хотел было продолжить расспросы. И тогда она посмотрела мне в глаза. До этого взгляд ее был словно прикован к ладоням, сложенным на коленях.